Есенина она любила. Но меня любила больше

Узнала о том, что в Бостоне умер Александр Есенин-Вольпин, самый младший сын поэта Сергея Есенина, математик, диссидент, правозащитник, изгнанник. Я познакомилась с ним осенью 1995 года в Москве, в большой и странной захламленной квартире на Старом Арбате. Он приехал на празднование 100-летия отца и еще для того, чтобы вывезти в США свою новую жену и ее детей. Когда-нибудь напишу и свои впечатления от той встречи, и обязательно доделаю интервью, которое взяла у его мамы, поэтессы Надежды Вольпин, так и «замаринованное» в моем архиве. Но сегодня, в память об Александре Сергеевиче, очень хорошем, достойном и непростом человеке, хочу еще раз вспомнить наш с ним тогдашний разговор, опубликованный в начале 1996 года на страницах «Литературной Газеты». Думаю, он и сегодня актуален и к месту.

87096668_1336845464_eseninvolpin1“Роман Сергея Есенина и молодой поэтессы-имажинистки Надежды Вольпин, как и многие есенинские романы, поначалу был одухотворенно-сложным, под конец — мучительным. Начался он еще до знакомства и женитьбы Есенина на Айседоре Дункан, возобновился после разрыва со знаменитой танцовщицей и возвращения поэта в августе 1923 года в Москву. Точку поставили в начале 1924 года. По инициативе Вольпин, которая в то время уже твердо была «намерена одарить его ребенком». Нежеланным для него, Есенина, ребенком. «Зря вы все-таки это затеяли, — говорил он перед отъездом Вольпин в Петербург. — Понимаете, у меня трое детей. Трое!» «Так и останется: трое, — ответила она. — Четвертый будет мой, а не ваш. Для того и уезжаю».
Летом 1925 года друг Есенина Александр Михайлович Сахаров, глядя на годовалого Александра Сергеевича, говорил молодой маме:
— Сергей всё спрашивает, каков он, черный или беленький. А я ему: не только беленький, а просто вот каким ты был мальчонкой, таков и есть. Карточки не нужно.
— А что Сергей на это?
— Сергей сказал: «Так и должно быть — эта женщина очень меня любила».
…Из четырех детей Есенина сегодня жив только самый младший, Александр Сергеевич Есенин-Вольпин: поэт, философ, математик, диссидент. Живет в США, в Бостоне. Начиная с 1989 года, когда ему впервые удалось получить въездную визу в СССР, по нескольку раз в год приезжал навестить маму — Надежду Давыдовну Вольпин, пока та была жива. А вот познакомились мы с ним, когда он приехал ради отца — в канун l00-летнего юбилея Сергея Александровича Есенина.
- На самом деле до тех пор, пока я не покинул в 1972 году страну, фамилия моя была Вольпин, я никогда от нее не отказывался. А Есенин-Вольпин — научный псевдоним. И мне всегда бывало неловко, если меня называли просто Есенин. В метрике записано: отец — Есенин, мать — Вольпин, но, когда я хотел узаконить двойную фамилию, мне сказали, что это можно сделать, только обратившись в высокие сферы МВД. Как вы понимаете, с этими людьми я не хотел связываться. И документы на выезд оформлял как Вольпин, и в Европе так несколько месяцев жил. Но когда в Париже получил эмиграционную карту в США, там уже значилась двойная фамилия. Кто постарался, я так и не узнал. Но никогда не буду сам себя именовать Есениным. Это совершенно другие ассоциации.
- Имеется в виду то, как относился Есенин к факту вашего рождения, а затем и к вам самому?
- Мой отец умер, когда мне было полтора года. О чем тут говорить!
- О стихах. Ваших стихах, в которых — тоже поэт и тоже диссидент — Юрий Айхенвальд услышал «ноты пронзительной искренности», роднившие, как он считал, вас с вашим отцом, «ноты болезненного надрыва, утверждающего себя как совершенно естественное мироощущение в обществе доведенных до скотского состояния людей». Именно за стихи вас, кажется, и арестовали в первый раз?
- Да, в первый раз меня посадили именно за поэзию. Хотя обвинение звучало так: «за антисоветскую агитацию и пропаганду». Это было в 1949 году, вскоре после окончания аспирантуры. В июне я защитил кандидатскую диссертацию по математике, в июле — за стихи — уже сидел на Лубянке.
- А что это были за стихи?
- Те самые, которых власти заслуживали.

Никогда я не брал сохи,
Не касался труда ручного.
Я читаю одни стихи,
Только их — ничeго другого…
Но поскольку вожди хотят,
Чтоб слова их всегда звучали,
Каждый слесарь, каждый солдат
Обучает меня морали:
«В нашем обществе все равны
И свободны — так учит Сталин.
В нашем обществе все верны
Коммунизму — так учит Сталин».
…И когда «мечту всех времен»,
Не нуждающуюся в защите,
Мне суют как святой закон,
Да еще говорят: любите, -
То, хотя для меня тюрьма
Это гибель, не nросто кара,
Я кричу: «Не хочу дерьма!»
…Словно я не боюсь удара.
Словно право дразнить людей
Для меня как искусство свято,
Словно ругань моя умней
Простоватых речей солдата…
… Что ж поделаешь, раз весна
Неизбежное время года,
И одна только цель ясна,
Неразумная цель: свобода.

После ареста я написал еще около тридцати стихотворений, за каждое из которых меня еще минимум тридцать раз можно было посадить за решетку. Но давайте сразу все расставим по местам. Сейчас я могу сказать: кое-что в поэзии я сделал. Кое-что. Но это было давно. Стихов я не пишу уже лет двадцать и от литературы отошел довольно далеко. Занимаюсь математикой и философией. Причем философом ощущаю себя все-таки больше, чем поэтом, и даже больше, чем математиком.
Ну, а сыном поэта — на разных этапах вашей жизни — вы себя ощущали?
— Конечно, ощущал, но старался как можно меньше об этом думать. Совершенно очевидно, что отец — это одно, сын — другое. И коль скоро я мнил себя человеком творческим, то должен был идти своей собственной дорогой. И это замечательно, что мама не дала мне в детстве фамилию отца. Всякий бы меня тогда сравнивал с моим знаменитым отцом, а при чем здесь это сравнение?
А сами вы когда узнали, кто ваш отец?
— Еще в дошкольном возрасте. Видел на столе у мамы его книги.
И когда вы его почувствовали как поэта?
— Когда прочитал поэму «Черный человек». Дальнейшие объяснения мне были не нужны. До этого слышал, конечно, разные вещи, и это не было для меня чем-то важным. Дома меня направляли по пути астрономии и других естественных наук. Поэзия к этому имела мало отношения. Потом, лет в шестнадцать, сам стал писать стихи, но никогда не считал их своим основным делом.
Поэт Сергей Есенин вам близок?
— Частично. Он действительно один из крупнейших поэтов ХХ века в России. Но, скажем, Блок или Гумилев имели для меня еще большее значение.
А факты из биографии отца вас не занимали? Литературоведческая стезя не влекла?
— Никогда. Пусть этим занимаются другие. Мне, конечно, были интересны эпизоды его столкновений с властями, загадочный вопрос его конца: было это самоубийство, убийство?..
Вы верите в версию убийства?
— Я был удивлен, когда услышал об этом в первый раз. Но поскольку эта версия неоднократно муссировалась и даже подкреплялась правдоподобными фактами, совсем игнорировать ее нельзя. Я думаю, имело место несколько завуалированное доведение до самоубийства. Помните сцену самоубийства Алексея Кириллова в «Бесах»? Когда Петр Степанович стоял в соседней комнате и ждал: застрелится — не застрелится? И готов был ворваться и помочь. С Есениным могло произойти нечто подобное. Скажем, при жизни своей он так и не дождался собрания сочинений. Но ему могли объяснить, что если сейчас, в блеске славы, он уйдет, то всё им написанное будет непременно опубликовано и непременно в собрании сочинений. Если же откажется, да к тому же повторит два-три дебоша, таких же, как по пути с Кавказа в Москву, жизнь его в поэзии будет закончена, а сама память о нем стерта. Могли так оказать на него давление, могли — иначе. Уж что-что, а конфеты они заворачивать умели.
Но вешался он все-таки сам. И уж совершенно не могу принять утверждение, что ему была нанесена черепная травма, что был изувечен лоб. Всё это нелепость. Дpyгoе дело, кому эта нелепость понадобилась.
А что говорила вам мама о смерти Есенина?
— Она всегда считала, что он покончил с собой при помощи веревки, но уточняла при этом, что из веревки той не была сделана петля, она была просто обмотана вокруг шеи так, что могла и размотаться. Ничего больше мама не знала.
Мы с моим старшим, уже умершим братом Костей беседовали на эту тему, и Костя, лучше знавший Есенина, считал, что он всё равно бы погиб, в любом случае не дожил бы до 37-го года, не перенес бы коллективизации деревни. Видя, куда движется страна, он мог предпочесть быстрый конец. Конечно, мог и эмигрировать. Но он не я, это я мог, на манер Остапа Бендера, воскликнуть: «Ну что ж, адье, великая страна. Я не люблю быть первым учеником и получать отметки за внимание, прилежание и поведение». Продолжайся в России догорбачевский период, меня бы сюда и калачом не заманили. А Есенин — хоть и бунтарь, хоть и дебошир — эмигрантом никогда бы не стал. Умер бы, но не стал.
А от бурного xapaктера Есенина передалось что-то его детям?
— Во мне, как и в нем, всегда жил дух протеста. Просто у меня это выразилось в другой форме.
Вы говорите о вашей диссидентской деятельности? Кстати, можете ли вы сами себя назвать истинным диссидентом?
— Исходя из определения диссидента как человека, сидящего с краю от остальных, конечно, я был диссидентом. Я просто никем другим никогда не был. Но в те времена мы себя называли »инакомыслящими». А когда наши доблестные органы стали гоняться за диссидентами, я уже успел перебывать и на Лубянке, и в психушке у Сербского, и в питерской тюремной психиатрической больнице, и в ссылке, в Карагандинской области. Имел и опыт, и необходимые юридические познания, чтобы помогать другим правозащитникам.
У вас был какой-то официальный статус в правозащитном движении?
— У меня просто была моя личная тема: соблюдение процессуальных правил в судопроизводстве. И, может быть, лучшее из всего, что я написал, это юридическая памятка для тех, кому предстояли допросы. Она была напечатана на машинке, и копии довольно широко распространялись. Мне рассказывали, как бесило следователей, когда подследственные грамотно сопротивлялись. «Вольпина начитались, — кривились они. — Ну, тогда с вами бесполезно разговаривать!»
Я знаю, что бесили вы не только следователей. Начальник Агитпропа ЦК Ильичев в каком-то из своих выступлений по поводу антисоветчины и модернизма в искусстве, говоря о ваших стихах, назвал вас «ядовитым грибом». Что же касается официального статуса, от которого вы открещиваетесь, то ведь именно вы вместе с В.Н.Чалидзе и А.Д.Сахаровым создали Комитет прав человека. И сами стали экспертом этого комитета.
— Правильнее сказать так: Чалидзе создал комитет, Сахаров принял в нем участие.
Я много с ними беседовал. Вот что организовал лично я, так это митинг на Пушкинской площади с требованием гласного суда над Синявским и Даниэлем. Вместе с физиком, ныне покойным Валерием Никольским, мы назначили демонстрацию на 5 декабря — День конституции. Ведь должна конституция соблюдаться хотя бы в свой собственный день. Долго там простоять нам, конечно, не дали, но гласность суда, неудовлетворительная, но хоть какая-то, имела место. По крайней мере, суд не считался закрытым и кое-кто все-таки попал в зал суда.
Вы тоже были на суде?
— Нет, я заболел, и, думаю, не без помощи «врачей» получил ожоги. Диагноз, правда, поставили: аллергия. Но бывалые люди объяснили, как вызывалась такая «аллергия». Так или иначе, но пару месяцев я хворал, а когда выпустили из больницы, суд уже закончился. Меня вообще очень полюбили «лечить» — и при Сталине, и при Хрущеве.
А при Хрущеве за что?
— За то, что позволял себе контакты с заграницей сверх тех узких рамок, которые тогда допускались. А проще — нелегально пересылал разные рукописи.
31 мая 1972 года вы уехали из СССР. За границей вы продолжили правозащитную деятельность?
— Наверное, можно было бы и активнее это делать. Но очень много занимался математикой и философией. Сейчас, когда приезжаю в Россию, у меня охотно берут интервью: о правозащитном движении, о Есенине. Но никого я не интересую в качестве автора работ по основам математики. Да и слава Богу: могли всё переврать! Но я уверен: мои труды именно в этой области сыграют немаловажную роль в науке XXI века. И это обстоятельство для меня важнее того, кем были мои папа и мама. Есенин остался бы Есениным и без моих научных работ.
Александр Сергеевич, а стихи, посвященные отцу или, скажем, навеянные его творчеством, вы когда-нибудь писали?
— Нет, нет. Я жил в другое время, увлекался символистами, французскими поэтами.
Имажинистская лирика ничего общего с этим не имела. А темы жизни и смерти, которые есть и у Есенина, и у меня, — так они есть у всех поэтов.
В разговорах с вашим братом Костей, с мамой вы тоже говорили об отце «Есенин»?
— Нет, конечно, — отец. Не было надобности называть его по фамилии. Он все-таки был свой. С Костей (сын Есенина и Зинаиды Райх — И.Т.) отец у нас общий, всё остальное — более-менее, врозь. Костя, не забудьте, был настоящим членом КПСС. Однажды он меня упрекнул, мол, из-за тебя в Париж не пустили. А я в ответ: «Подумаешь, меня из-за таких, как ты, вообще никуда не пускают». Кстати, в Париж он съездил.
А вы действительно были похожи на Сергея Есенина?
— Я был несколько темнее. Но помню одну свою фотографию, когда мне было девятнадцать. Голова слегка повернута и склонена к плечу. Когда увидел у Кости фотографию отца в том же возрасте в той же позе, в первую минуту решил, что это та самая моя фотография.
Вы с мамой часто разговаривали об отце?
— Да, но она не любила острых тем в этом вопросе, часто не знала, что ответить. И мне трудно судить: не расстанься они с Есениным, была бы она ему хорошей подругой или нет? Она ведь, прямо скажем, никогда бунтаркой не была.
Но ведь очень его любила?
— Конечно, любила. Но меня любила больше.
И стиxи?
— Как поэта она меня всерьез не принимала. Моя мама вообще никогда не могла понять, чем я занимаюсь. Диссидентки из нее не получилось бы, это точно. Но Есенина она считала самым крупным явлением своей жизни.
Но ведь и на вашу жизнь он оказал влияние…
— Влияние скорее оказало сознание того, что раз моего отца так высоко ценят и так свято помнят, то плох я буду, если тоже не достигну чего-то в жизни. В поэзии можно быть кем угодно, только не эпигоном. А если бы я пошел по его пути, то именно эпигоном и стал бы. Превзойти его я не мог и всегда понимал это.

Ирина Тосунян

Об Авторе

ПЯТНИЦА

Независимая еженедельная газета

Похожие материалы

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *